ОЦЕНКИ. КОММЕНТАРИИ
АНАЛИТИКА
19.11.2016 Уникальная возможность подготовить текст общественного договора
Максим Шевченко
18.11.2016 Обратная сторона Дональда Трампа
Владимир Винников, Александр Нагорный
18.11.2016 Академия наук? Выкрасить и выбросить!
Георгий Малинецкий
17.11.2016 Пока непонятно, что стоит за арестом
Андрей Кобяков
17.11.2016 Трампу надо помочь!
Сергей Глазьев
16.11.2016 Трамп, приезжай!
Александр Проханов
16.11.2016 Место Молдавии – в Евразийском союзе
Александр Дугин
15.11.2016 Выиграть виски у коренного американца
Дмитрий Аяцков
15.11.2016 Победа Трампа и внешняя политика России
Николай Стариков
14.11.2016 Вольные бюджетники и немотствующий народ
Юрий Поляков

РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА XX ВЕКА

Семинар в ИДК писателя и литературного критика Игоря Петровича Золотусского

После XIX века, который еще не совсем завершился в начале XX века (еще были живы Чехов, Толстой, появились новые крупные писатели, такие как Бунин, Куприн, Шмелев), все ждали какого-то не просто обновления, а нового подъема русской литературы. Надо сказать, что русская литература тогда уже влияла на литературу всего мира, и свидетельством тому является, конечно, взлет, который в начале XX века произошел в литературе Соединенных Штатов Америки. Этот взлет, появление таких имен как Томас Вулф, Эрнст Хемингуэй, Фолкнер и другие, целиком объясняется влиянием русской литературы. Это было неожиданное, подхваченное через океан влияние великой русской литературы.

XX век дал нам, скажем так, волнообразное развитие литературы. Это волнообразное движение является родовой чертой литературы XX века. Уже при Чехове и Толстом на сцене появляется так называемый «Серебряный век», который сейчас у нас поднимается очень высоко и ставится порой даже выше «Золотого века», то есть XIX века русской литературы. Действительно, начало XX века и «Серебряный век», в частности, дали блестящие таланты: Белого, Бальмонта, Ахматову, Гумилева. Наконец, Блока, который, конечно, отделяется от них всех и продолжает традиции великой русской литературы. Несмотря на это, это был век упадка и распада. За предыдущее столетие русская литература накопила огромный этический материал. Этот этический материал сводился по существу к одной высшей отметке, отметке христианского идеала. Русская литература как бы устремлялась вверх. Одновременно она оставила после себя наследство чисто эстетическое, то есть развила жанры, обогатила язык, двинула вперед все разнообразие форм литературы. «Серебряный век» не без блеска воспользовался достижениями русской литературы в области формы, но пренебрег этическим материалом, который она накопила, пренебрег ее идеалом. Я имею в виду и поэзию и прозу. Звуки, краски, рифмы, игра со словом и - полное отсутствие интереса к главному интересу своей предшественницы. Содержание опускается вниз, уходит на дно, а наверху остаются звуки, которые не лишены красоты, но это красота распада, красота если не агонии, то, во всяком случае, близкого присутствия смерти. В жизни тоже так бывает, и так случилось в русской литературе.

Происходит отход и от еще одной важной черты русской литературы. Когда я говорил об идеале русской литературы, о ее христианском стремлении, я имел в виду, что русская литература, создаваемая лучшим цветом дворянства, испытывала чувства греха и вины перед народом. На этих чувствах держалась почти вся русская литература. Она винилась перед народом, она пыталась оправдывать свои грехи перед ним – грехи уже не собственно литературы, а дворянства, - она просвещала, лечила, защищала, сожалела, пыталась помочь спасению души читателя. В данном случае она обращалась к более широкому числу читателей, особенно если иметь в виду конец XIX века, то есть русская классическая литература всей своей массой двигалась к идее влияния на народ. В начале XX века эта черта совершенно исчезает, и мы получаем талантливые образцы реалистической прозы, но прозы достаточно холодной (это можно увидеть в сочинениях молодого Бунина или, скажем, Леонида Андреева) и равнодушной к этой боли литературы XIX века.

Единственным исключением в этом смысле для периода первых двадцати лет XX века является Блок. Продираясь через соблазны и искушения формы и отказа от содержания, от Бога, наконец, Блок в конце своей жизни все-таки приходит к тому, что без этой идеи, без этого сочувствия, любви, нежности, заботы, без обережения народа не обойтись. Это, конечно, выход наследника XIX века на самом высоком уровне. Повторяю, Блок сумел избежать того, чтобы быть полностью опутанным сетями декаданса в начале своей поэтической жизни. Продолжая в этом смысле провокации Достоевского, он кощунствовал, глумился, грешил перед этой идеей, но позже все-таки пришел не просто к реализму, а к Божественному слову, к тому, что слово должно ориентироваться на Божество. Достоевский же, обращу на это внимание еще раз, оставил после себя не только мечту о том, что православие и христианство овладеют не только Россией, но и миром, но и мощную провокационную систему испытания христианской идеи, включающую нигилизм и отрицание.

Недавно в Ульяновске прошел форум интеллигенции. На нем обсуждался вопрос, как надо модернизировать русскую культуру. Люди, которые сделали зачитанный и обсуждавшийся там проект, - это люди, далекие от русской культуры, такие как Архангельский, Лунгин и подобные им. Дело, однако, не собственно в этих людях, а в тех идеях, которые они выдвинули как спасительные. Это идея отказа от традиции, потому что она якобы ведет к охранительству, это и идея отказа от вечных ценностей. А вечные ценности - это, безусловно, ценности Евангелия! Выход же они видят в том, чтобы адаптировать у нас или даже просто скопировать системы образования и преобразования культуры на Западе - в Европе и в Соединенных Штатах, где эти преобразования совершенно не связаны с национальной традицией и вообще не имеют национального подтекста.

Русская литература XX века отнюдь не пошла по этому пути. Я говорил о волнообразном движении. После «Серебряного века», после той свободы, которая была, прежде всего, понята как свобода формы, потому что ощущение греха и вины перед народом ушло из литературы, появляется насильственное служение веку. Я имею в виду литературу советского периода. Среди ее авторов было много талантливых людей, но железной рукой идеологии их сворачивали в ту сторону, которая была противоположна дороге великой русской литературы. Если заботой русской литературы XIX века была защита народа, сострадание, сожаление и соболезнование ему, так, как это сделал, например, Гоголь в «Шинели» или Григорович в «Антоне-Горемыке», то при насильственном служении веку поощряется другое. Перед литературой ставятся две задачи (или, если хотите, она сама их ставит перед собой). Во-первых, стереть влияние «Серебряного века» не только в плане аполитизма, богохульства и тому подобного, что, кстати говоря, имело смысл, но и в плане обожествления формы и искусства как искусства. Еще Блок мечтал о том, чтобы человек, обыкновенный человек, преобразился в человека-артиста. Я бы сказал, что «Серебряный век» достиг этого. Творцы «Серебряного века» были, прежде всего, артистами, они мастерски исполняли свои роли. Итак, это мастерство, ненужное новому читателю, надо было стереть – раз. Надо было покончить с состраданием к большинству русского народа, к крестьянству - два.

Для этого немало поработал Алексей Максимович Горький, который ненавидел крестьянство и считал его гнездом, где рождается мелкий собственник, организатором мелкособственнической стихии, препятствующей коллективизму, соединению людей под более высокими лозунгами. Получается, что этот человек, который вошел в эпоху насильственного служения веку, ненавидел большинство русского народа. Это есть и в его высказываниях, и в его художественных сочинениях. «Зачем вообще рождаются такие люди, которые никому не нужны на свете?» - как бы вопрошает он. Биологически они не нужны, и их нужно уничтожить.

Таким образом, вместо сбережения и сохранения народа, его традиций, его языка, перед литературой была поставлена задача – понятно, что не прямо поставлена, как писались приказы по Красной Армии, - уничтожения старого народа, подчеркиваю старого, того, который уже был не нужен. Лучшее доказательство этому - два романа Андрея Платонова: «Котлован» и «Чевенгур», где революция ставит себе задачей как можно более жестокое уничтожение «старого народа» во имя того, чтобы создать «новый народ».

Конечно, политическое давление, давление этого волнообразного развития, которое, безусловно, подчинялось эпохе и некоторым политическим идеям, не могло до конца оскопить литературу. Появляется, скажем, такой роман, как роман «Тихий Дон», где нет идеи истребления народа и, наоборот, вспыхивает старая русская идея спасения народа, сбережения его, - я имею в виду финал романа. Это, конечно, принципиальная книга для XX века. Первый том «Тихого Дона» появляется уже в конце 1920-х годов, а последний - в начале 1940-х. Этот роман определяет собой новый накат волны, переход через это ожесточение, через задачу разрыва с традициями русской литературы XIX века и выход к человеку как единственному, чем можно дорожить на земле. Конечно, и в этом романе есть уступки той насильственной идее, потому что там изображена Гражданская война, в ходе которой достаточно беспощадно расправляются с теми людьми, которые мешают осуществлению идеи создания нового общества и новых людей. Но боль там чувствуется везде.

Эта очень крупная вещь русской литературы появляется на переломе попыток не просто РАППа, а вообще власти не только подчинить себе литературу, а и переделать и переставить ее цели. Многие таланты в то время попадают под давление и прямого, и косвенного насилия. Платонова вообще не печатают. И тем не менее во время этого ожесточения, этого волнообразного движения в сторону не сочувствия народу, а осуждения того народа, который был создан в прошлом, в частности, перьями великой русской литературы, происходит трансформация.

В это время появляется Булгаков. Он, как и Блок, который кончает тем, что остается с теми идеями, которыми жили Гоголь, Толстой, Тютчев и другие, тоже одной ногой стоит еще на берегу великой русской литературы. Тем не менее Булгаков переживает страшный искус сатиры, подсказанный ему тоже насилием века. Он пишет «Роковые яйца», «Собачье сердце», «Дьяволиаду» - страшные вещи, где в гротескно-сатирическом духе изображено все, что в тот момент происходит в России. Должен заметить, что в повести «Собачье сердце» мы чувствуем неприязнь Булгакова к русскому народу. Да, Булгаков - певец интеллигенции, но ведь интеллигенция тоже принадлежала к русскому народу, и лучшие ее люди, как в «Белой гвардии», тоже принадлежали к нему! Сатира, однако, страшно развращает и искушает человека. Помните, еще в «Белой гвардии» поручик Мышлаевский, когда возвращается с фронта, говорит: «…думаю, это местные мужички - богоносцы достоевские!..у-у…вашу мать!» Получается, что там, собственно, существует только один персонаж из народа, это Аннушка, служанка, та самая Аннушка, которая потом появляется в «Мастере и Маргарите» и проливает подсолнечное масло. Так вот под влиянием сатиры Булгаков переживает период, когда русский человек изображается у него вообще уничижительно. В повести «Собачье сердце» мы, безусловно, видим уже унижение и высокомерие по отношению к народу, который, как говорит нам автор, достоин быть только собакой, а профессор Преображенский - это ум, это гений, это, так сказать, свет. Это не так.

Я бы сказал, что Булгаков - величайший беллетрист, но неглубокий русский писатель. В «Мастере и Маргарите» это влияние сатиры, это ожесточение и это желание мести берет верх над всем. Более того, желание мести кощунственно смешивается с Божественным желанием, ведь, по существу, как ни завуалированы персонажи Евангелия в романе «Мастер и Маргарита», мы не можем не признать, что за спиной Иешуа стоит Христос и что именно он посылает на землю команду дьявола, чтобы расправиться с русскими людьми. Кто такие эти люди? Управдомы и кассиры? Да, они жулики и грешники. Но там есть и простой народ, который собирается в зале театра «Варьете», когда дьявол превращает деньги в бумажки. И бедные женщины бегают и ловят эти бумажки и раздетые выбегают из этого театра. За что такое издевательство над народом, в чем они виноваты? Таким образом, это чувство мести распространяется не только на власть - нечистую силу, которая правит на земле и с которой нужно управиться высшей нечистой силе, уже посланной Иисусом, но и на русский народ. Да и сама идея в корне ложная: Господь никогда не может взять себе на службу дьявола, чтобы он расправлялся с простыми людьми. Ну, отрезали голову Берлиозу, а Берлиоз - сторонник идей Коминтерна, но остальные-то люди из филиала зрелищной комиссии, которые поют «Славное море священный Байкал», в чем они виноваты? Присущее русским писателям чувство вины перед народом переходит у Булгакова в чувство вины народа перед интеллигенцией. Таков финал этого, безусловно, замечательного писателя. Мы отдаем должное Булгакову как мужественному человеку, совершившему подвиг, написав эту книгу уже будучи при смерти, но это никак не продолжение Гоголя – таково мое мнение. Ведь как трактуется сегодня присутствие Булгакова в литературе XX века? Как присутствие ученика Гоголя. Очевидно, однако, что у Гоголя не могло быть таких сюжетов. У Гоголя вообще поэзия мщения не могла возобладать над поэзией сострадания. А здесь верх взяла поэзия мщения.

В свою очередь, творивший одновременно с Булгаковым Андрей Платонов, когда он изображает в «Чевенгуре» «старый народ», плачет. Платонов болеет за него, это его горе, его беда, потому что он сам из этого народа, он сын слесаря. Трагедия Платонова в том, что он сначала поверил революции, а потом увидел, что она уничтожает его собственный народ. Отсюда это чувство сострадания, боли и стыда по поводу уничтожения «старого народа» ради появления в будущем «нового народа», того самого народа, которого ждут умирающие люди в «Чевенгуре» (там, как вы помните, даже таракан сидит на подоконнике и тоже ждет коммунизма). Можно сказать, что абстрактное понятие коммунизма должно явиться в образе «будущего человека», который заменит вот этих несчастных, греховных, слабых «старых» людей. И поэтому один из главных героев «Чевенгура» Саша Дванов, который искренне хотел преобразовать мир, уходит под воду, туда, куда ушел его отец. То есть он уходит к прошлому, к традиции. Понимаете? Конечно, Платонова однозначно истолковать трудно, но эта идея там просматривается безусловно.

Мы сейчас подошли к 1930-м годам, когда волна насильственного служения веку поднимается очень высоко. Даже такие талантливые писатели, как Алексей Толстой верой и правдой служат веку.

М.В.Демурин. Игорь Петрович, Вы не могли бы здесь дать небольшое пояснение, что Вы подразумеваете под словами «служение веку»? Ведь «служение веку» это не «служение власти»? Другими словами, подразумеваете ли Вы, что они признали, что эта власть соответствует веку, а не категорически противна ему?

И.П.Золотусский. Безусловно, Вы правы, потому что мы не можем отказать власти, существовавшей тогда в России, в ее умении манипулировать великими идеями, которые она унаследовала от великих умов прошлого и, в том числе, от многих заветов христианства. Поэтому, конечно, это не просто служение за то, чтобы получить большой гонорар, 23 ордена, дачу и т.д., нет. Это, действительно, ситуация, когда появляется ощущение, что можно переделать народ и таким образом его спасти, даже убив большинство из него.

Конечно, мы не можем забывать о том, что часть талантливой литературы XX века как бы старается отойти в сторону от этого давления, и появляется очень много исторических романов. Злобин пишет книгу о Степане Разине, Шишков пишет книгу о Пугачеве, Сергеев-Ценский пишет книгу о Севастопольской страде и т.д. Мы имеем примеры и попытки уйти от этих разрушительных идей, которые грозят гибелью литературе, и, уходя в прошлое, в героические примеры русской истории, восстановить хотя бы уровень благородства, если это возможно. Это работало и, с другой стороны, не противоречило политике очень неглупой власти, которая не сделала то, что сделала сейчас новая власть: она не разрушила русскую иерархию, при которой наверху находится идеал, а внизу - достаток, удобство, комфорт и все, что угодно. Она наполняла его зачастую ложным содержанием, особенно в области идей, но эта вертикаль, эта иерархия сохранялись. Поэтому как ни противоречил идеологии власти Толстой, а мы его изучали в школе. Мы изучали Гоголя, Тютчева, Пушкина. Достоевский в тени находился, а зря, между прочим: он хорошо бы послужил большевикам. Вы знаете, когда в 1918 году ставили тот памятник Достоевскому, который теперь стоит возле бывшей Мариинской больницы на улице Достоевского в Москве, Луначарский советовался, что же написать там. И один умный человек посоветовал: напишите «Достоевскому от благодарных бесов». Кстати, памятник Меркурова замечательный. Достоевский стоит как-то то ли раскручиваясь, то ли закручиваясь, стоит вполоборота, наклонив голову, и чувствуется какое-то движение, какая-то неустойчивость.

С началом Великой Отечественной войны в русской литературе XX века приходит новая волна. Мы не можем сказать, что появились великие книги об этой войне, но как перед бедой народа желать его уничтожения? До этого все-таки русская литература XX века не дошла. И то, что война подняла со дна жизни само прошлое, к которому вынуждена была обратиться власть, - я имею в виду традиции, ордена, погоны… - это все не пустое дело. Это была попытка искупить даже не ошибку, а свой грех перед народом. Один грех, которым мучилась русская литература XIX века, был грехом перед крепостным народом, а это был уже грех перед народом, который был замучен новой властью. Отсюда появление таких вещей, как «В окопах Сталинграда», которой Сталин дал Сталинскую премию. А ведь это вещь об обыкновенных солдатах, о людях, воюющих в окопах, не о каких-то генералах, адмиралах и т.д. И военная поэзия, и военная публицистика, и военная проза (хотя проза устаивается годами, для этого нужно расстояние, Толстой написал «Войну и мир» только в 1860-е годы), вернули в литературу и сострадание, и жалость, и желание защитить народ. Это понятно: на нас напали и народ оказался в состоянии, когда его уничтожал чужой народ. Были, правда, и лживые попытки возвеличить тех, кто не был достоин этого, я имею в виду роман Павленко «Счастье» о послевоенном времени, посвященный Сталину и получивший Сталинскую премию первой степени. Никто не говорит о том, что в то время могла появиться книга, где был бы объективный взгляд на начало войны, на середину войны и вообще на войну, но это был единый порыв возвращения, если хотите, к былым звукам, прозвучавшим в XIX веке.

М.В.Демурин. Игорь Петрович, Вы правы, говоря о том, что о войне в целом произведения, равного «Войне и миру», не появилось. Даже дистанция в пятьдесят и более лет не позволила это сделать. И, на мой взгляд, уже не позволит. Дело в том, что в отличие от XIX века, когда ценностная вертикаль, о которой Вы говорили, оставалась той же на протяжении всего века, в конце XX века она перевернулась. Плюс само время в XX веке спрессовалось гораздо сильнее, чем в XIX-м. На мой взгляд, глубочайшие и пронзительнейшие странице о человеке на войне, которые мы видим в военной прозе ее непосредственных участников или современников, неповторимы и не могут быть превзойдены. Лучше тех, кто это пережил сам, не напишешь. Причем и у них-то самих сказанное сразу после войны выше того, что было написано по прошествии десятилетий. Век продолжал «укатывать» писателей.

И.П.Золотусский. Да, в этом есть резон. Безусловно.

М.В.Демурин. В качестве своего рода иллюстрации к моей мысли, если позволите, несколько слов о военной прозе Платонова, о котором мы только что говорили. Их немного, этих рассказов – семь или восемь, но каждый – шедевр. Мне особенно запомнилось, как в «Одухотворенных людях» Платонов показывает корни готовности к подвигу: у одного из моряков, обороняющих Севастополь, это мысль о любимой и любящей его матери, у другого – о любимой женщине или невесте, у третьего - земля, и перед тем, как бросится под танк, он жадно целует ее, четвертому силы дает чувство единения с товарищами и со всем народом, пятому - мысль о том, что их будут помнить. И они, как пишет Платонов, идут «защищать добрую правду русского народа нерушимой силой солдата». И проявляются такие слова, как «благословение», «высший смысл», абсолютно православная мысль о том, что есть моменты, когда «лучше смерти нет жизни». Действительно, все это - высшие идеалы настоящей русской литературы.

И.П.Золотусский. Да, именно воскрешение памяти. Память была как бы обрезана, ей был поставлен своего рода пограничный столб: все начинается с 1917 года, а то, что было раньше, недостойно внимания. Этот столб был окончательно срыт во время войны.

М.В.Демурин. И еще одно наблюдение. У Платонова есть предельно трагичный рассказ «Взыскание погибших». В нем мать умирает на могиле своих убитых немцами детей, причем немцы еще и над их телами надругались. Написан он так, что аналогия со смертью Софии на могиле Веры, Надежды и Любови абсолютно ясна. Но не напечатать этот рассказ было невозможно, поскольку написано это было о той войне и о тех безмерных страданиях. Не посмели. Да, были, конечно, и те, кто в слове кривил душой, но когда кто-то писал честно, «закрыть» это тогда было нельзя.

И.П.Золотусский. Я согласен с Вами. Продолжая тему военной прозы Платонова, скажу, что лучший, на мой взгляд, рассказ русской литературы XX века если не о войне, то о последствиях войны, это «Возвращение». Это великий рассказ. Отец приходит домой, и важно не столько то, что он узнает, что его жена уступила какому-то мужчине, который помогал детям, а то, каким он видит своего сына: тот старше его, мудрее. Это его поражает. Он понимает, что возвращается в свою семью, где все выросли, а он на фронте остался тем же.

М.В.Демурин. Вообще, надо сказать, что если подвигу женщины на фронте отдали должное, то о трагичности положения гражданского населения, прежде всего женщин, как у нас в тылу, так и в оккупации или в рабстве в Германии сказано недостаточно.

И.П.Золотусский. Если говорить о женщинах, угнанных в Германию, то есть прекрасная книга Виталия Семина «Знак Ост». А что касается женщины в тылу, то об этом прекрасно написал Абрамов в романе «Братья и сестры». Абрамов говорил, что русской бабе надо поставить памятник.

Вообще, среди писателей войны есть много забытых людей, таких как Виктор Курочкин, например, замечательный питерский писатель. Еще я бы назвал Константина Воробьева, особенно его повести «Убиты под Москвой» и «Это мы, Господи!». Последняя - о плене, страшная вещь, написанная в 1944 году на чердаке дома в Шауляе, где были немцы, а он был партизан. Вот судьба писателя! Он из курской деревни, мать его родила от какого-то немецкого офицера Первой мировой войны, который стоял у них. Он выучился, стал писать в газету, написал заметку, как воруют зерно и как несправедливо обращаются с колхозниками, был вынужден бежать из родного села. Он попадает в Москву, и поскольку рост у него был два с лишним метра, становится кремлевским курсантом. Их рота осенью 1941 идет на фронт - об этом «Убиты под Москвой». Потом он попадает в плен, и там еще раньше возникшее разочарование толкает его к Власову, и он работает у Власова в газете. Потом он видит, кто такой Власов, бросает Власова, уходит в партизанский отряд и заканчивает войну партизаном. После войны его потрепали, некоторое время не давали печататься. Жил он в Вильнюсе, потому что он женился на литовке, и там же умер. Мы с Искандером через Руцкого добились того, чтобы он был перезахоронен в Курске на военном кладбище. Потом там же была похоронена и его жена, тоже партизанка. Одним словом, Воробьев – это, конечно, фигура выдающаяся. Не Симонов, не Гроссман, а Воробьев.

Я верю, что литература о Великой Отечественной войне не закончилась, что она будет продолжаться. Мне кажется, забыть это невозможно. Хотя в моей семье не было никого, кто был на фронте, - только лишь потому, что мои родители были в лагерях, - я, пока я жив, забыть войну не могу. Я думаю, что это передается от дедов через детей к внукам и правнукам, и они напишут такие книги. Будут сидеть в архивах, собирать документы и воспоминания, будут читать их, как это делал Толстой. Неужели они не захотят, чтобы история их Отечества воскресла? Нет, я не верю в это.

Предваряя разговор о послевоенных годах, я хотел бы вернуться к мысли о волнообразном развитии русской литературы XX века. После «Серебряного века», взявшего у классики только ее мастерство, причем искаженное влиянием безрелигиозной философии, и приведшего к падению духа русской литературы, литература уже не чувствует греха перед народом. Бог ею отстранен, в ней поселяется самодовольство и героизация исключительного. От служения народу она переходит к служению властям. Таким образом, идеал литературы понижается и прагматизируется. Происходит смена культур: уходит дворянство, приходит массовая или народная культура. Революционная культура оставляет XX веку остатки мастерства русской классики, но идея искупления греха перед народом заменяется идеей истребления «старого народа». Лев Николаевич Толстой готов был «истребить» дворянство и себя. Здесь революционный приговор нависает над большинством народа. Происходит полное обезбоживание в прошлом христианской литературы. То есть это эпоха, когда литература воплощает идею, высказанную Блоком: «Свобода, свобода, Эх, эх, без креста!». И вот в Великую Отечественную войну и особенно после нее приходит новая волна. Дело не в том, что умер Сталин или Хрущев что-то такое сказал. Дело в том, что в самой литературе возникает желание возврата и преображения. Как вершина этой волны в 1970-е годы на сцене появляется такое явление, как «крестьянская», или «деревенская», проза.

Эта «крестьянская» литература пишется людьми, которые не просто сочувствуют крестьянству, но которые сами выросли в крестьянских семьях. Причем она пишется крестьянами, выросшими уже во втором поколении, то есть после тех, кого раскулачивали и посылали на фронт. Происходит неожиданное обновление литературы XX века за счет возвращения литературы XIX века. Мы видим возвращение на страницы литературы великого русского языка, еще сохраненного остатками крестьянства. Ведь великие русские писатели черпали свой язык как раз у крестьянства и у духовенства. Нарождается это поколение людей, и оно дает литературу, которая продлевает жизнь подлинного русского языка, претерпевавшего в то время на разговорном уровне в жизни обмеление и оскудение. И она же возвращает читателя к тому, что было утеряно в течение века,- к христианским идеалам. Кто в этой плеяде? Конечно, я отношу к ней, прежде всего, Федора Абрамова - удивительного писателя, во многом советского, но в конце жизни пришедшего к тем истинам, о которых мы говорили. Знаете, после Некрасова не было в русской литературе писателя, который бы с таким сочувствием написал о женщине. Его первый роман «Братья и сестры», как я уже сказал, - это поэма о женщине, которая пашет на себе, которая вытаскивает войну на своих плечах. Далее, это Шукшин. Это Распутин. Это Василий Белов, который гораздо богаче, чем Распутин, по языку, я имею в виду. Это Виктор Астафьев. Это Константин Воробьев. Это, наконец, Владимир Тендряков. После смерти Владимира Тендрякова были опубликованы его крестьянские рассказы, которые он писал в начале своего творчества. Это замечательная вещь, которая превышает по силе «Матренин двор» Солженицына. Это Борис Можаев, конечно. Можно сказать, что в 1970-е годы мы имели господство такой литературы, она превалировала над всем. И надо сказать, что она была признана. Это объясняется некоторым смягчением самой власти, которая тоже трансформируется и переходит от ожесточенного и казнящего революционаризма к некоторому смягчению. Хотя именно в 1970-е годы начинается отъезд из России новой волны эмиграции.

В 1960-е и 1970-е годы мы наблюдаем и такое направление в литературе, как «городская» проза. Это, прежде всего, Юрий Трифонов. Он именно «городской» писатель, при всей условности этого определения, который, я бы сказал, не просто разоблачал мещанство, бездуховность, мелкие интересы, но и пытался постичь и постиг, как мне кажется, в повести «Другая жизнь» иное содержание жизни - высшее, которое было недоступно никакой самой смелой «советской» литературе. Это сделал и Владимир Максимов в своей повести «Семь дней творения». Она была написана здесь, в России.

Очень крупная фигура русской литературы 1960-х годов – начала 1970-х годов – это Варлам Шаламов. Это, безусловно, писатель, противостоящий Солженицыну, хотя опыт у них внешне близок, но герой Шаламова – это стоик. Он не борец, не мститель, не разрушитель, он тот, кто терпит. И это терпение достигает в изображении Шаламова огромной силы. Шаламов не верит в Бога, но его держит не только собственный дух и воспитание, но и литература. В свою очередь, Солженицын - это разрушитель, он сокрушитель, он мститель, он тот самый Христос, которого Микеланджело изобразил в Сикстинской капелле.

Блестящие образцы «городской» прозы дал, безусловно, Аксенов. Я имею в виду, прежде всего, его рассказы. Не столько ранние романы и повести, сколько рассказы. Затем он написал сильную и тяжелую вещь - роман «Ожог». Но самая лучшая вещь Аксенова, прекрасная вещь – «В поисках жанра». Это настоящая художественная вещь - музыкальная, прекрасная. Потом Аксенов стал писать какие-то социальные вещи… Вообще, надо сказать, даже лучшие умы свихнулись на социальности. И Георгий Владимов, и Солженицын тоже.

О Солженицыне надо сказать отдельно. Это, конечно, своего рода Колосс Родосский. Тот, вы помните, стоял над входом в гавань и определял, кто проходит в нее по высоте мачты, а кто нет. Вот так и у Солженицына: то, что не входит в его позитивную систему понятий, «не пройдет между его ног». Можно сравнить с Толстым, который любил ставить отметки, читая чьи-то книги, от +5 до -1. У Солженицына тоже существует такая невидимая тетрадь, где он ставит оценки любому явлению или человеку. Главное, что делает Солженицына писателем, это его язык. Самые сильные его произведения – «Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор», его рассказы. И в «Архипелаге» язык прекрасный. Все остальное гораздо слабее. Думаю, что Солженицын все-таки явление более не литературное, а историческое, историко-общественное. В этом качестве, как я уже сказал, он тот самый Иисус в сцене Страшного суда у Микеланджело. Кто там решает судьбу грешников? Это гладиатор: крепкие мускулы, сильные руки, и он резким, рубящим взмахом правой руки отправляет грешников в ад. Богоматерь, которая сидит рядом, отворачивается: она не может видеть этой жестокости. Солженицын - такой же мститель.

М.В.Демурин. Вы считаете, он имел на это право?

И.П.Золотусский. Я думаю, нет. Конечно, нет. Но таков характер. Такова природа таланта. Такова судьба. Надо сказать, что к концу жизни Солженицын очень смягчился. Я слушал его интервью в эти годы и увидел, что он многое понял в себе, он понял, что он во многом заблуждался, что его категоричность и максимализм не правы. Он предстал передо мной удивительно другим. Хотя я не могу похвастаться, что я хорошо знал Солженицына, но я, по крайней мере, его читал. Во всяком случае, это фигура очень крупная и о ней долго будут спорить и рассуждать, какую роль она сыграла в литературе XX века. Причем и в России, и на Западе. Какую лаву она возбудила, подняла из центра земли - лаву обжигающую и даже сжигающую. Солженицын может ведь и сжечь!

А что касается «Ивана Денисовича», то, когда в Финляндии мы эту вещь читали на семинарах вслух (я там преподавал в университете в 1993 – 1996 годах), то финские студенты плакали. Я рассказал об этом Александру Исаевичу, и он не поверил. Я сказал: да, это так. Я его приглашал на телевидение, но он ответил, что сейчас не время говорить о литературе. Я говорю: «Нет, сейчас как раз время об этом говорить, потому что молодое поколение Вас как писателя не знает. Все Вас знают как общественного мыслителя, борца и прочее, а Ваша короткая повесть выжимает слезы из финских детей». Он тогда ответил: «Да, вечное остается вечным». Но он был тогда еще относительно молодым.

Чем же завершается русская литература XX века – а она, как я считаю, завершилась? Мы видим новый волнообразный откат, падение. Это литература распада и упадка. Никакого служения ни Богу, ни власти, ни народу. Свобода без креста, как сказал Блок. Даже такие талантливые писатели, как Маканин, провалились в эту яму: не хотим никому служить, не хотим никого защищать, не хотим никого любить. А без этого литературы нет! Это, конечно, поветрие времени, результат ложной свободы, которая пришла в Россию.

Но мы с вами уже в начале XXI века. В этом году мне пришлось читать много книг, которые были представлены на премию «Ясная Поляна» - Толстовскую премию. Раньше это были скудные посылки, в которых мы находили довольно посредственно написанные рукописи с посредственным смыслом. Сейчас поступление таких рукописей резко увеличилось, и среди них появились жемчужные зерна настоящих талантов. Это очень меня радует. Они идут отовсюду, не только из Москвы; авторы - и женщины, и мужчины. И вот что заставило меня задуматься… Я как бы получил ответ на вопрос, заданный еще Верой в «Обрыве» Гончарова: на что же опереться? На Волохова опереться нельзя, на Бога она еще не может опереться (Бог не приемлет ее греха), а бабушка тоже согрешила в молодости. «На что опереться?» - вот главный вопрос романа. Мне кажется, этот вопрос возник и сейчас, и писатели его почувствовали. Ответ один: на семью. Поэтому большинство романов и рассказов, независимо от их художественного уровня, посвящены семье. С одной стороны, поднялся уровень языка, он стал более точным. Появилось милосердие, которого нет ни у каких быковых и прочих. А с другой стороны, я вижу вот это тяготение к гнезду, к семье, к тому, на что единственное может сейчас опереться человек. Возможно, это вообще мировой процесс, я не знаю, но человек ищет выход, потому что мир находится в кризисе, причем далеко не только финансовом. А семья – это, конечно, Бог. Впрямую об этом не пишется, но пишется о том, что семья - это содружество, это понимание друг друга, желание помочь друг другу вырасти. В обществе возникло такое желание, и писатели его почувствовали.

А теперь я готов ответить на ваши вопросы.

М.В.Демурин. Игорь Петрович, мой первый вопрос касается Вашей мысли о том, что после революции основной тенденцией русской литературы был отход от сострадания к народу. Но есть немало примеров, свидетельствующих, что это сострадание сохранялось. Вспоминается, скажем, Лавренев, его вещь «Гравюра на дереве». Или «Сорок первый». И там, и там – огромная боль и огромное сострадание, любовь к человеку. Разве все это могло исчезнуть, даже под влиянием революционного времени? Соответственно, настоящий писатель должен был это отражать, никуда от этого не деться.

И.П.Золотусский. Безусловно, не могло. Как человек, родившийся в 1930 году и живший в ту эпоху, я испытал это на себе. Если бы не те чувства, о которых Вы сейчас говорили, обнаруженные мною во многих людях, встречавшихся мне на пути, когда я беспризорничал, то, наверное, я бы не выжил. Если говорить высоким слогом, то именно тогда я полюбил свой народ. До этого я его не знал. Я был сын генерала, разведчика, жил в Москве, понимаете? Утром нам красноармеец приносил паек. Жили мы, в основном, за границей. Я не знал, в какой стране я живу, среди какого народа. И вот когда меня жизнь опустила вниз, я это узнал. Мне попадались всякие люди: и злые, и завистливые, всякие. Но чаще мне и моим друзьям попадались люди добрые и сострадательные, которые нас спасали, которые нас жалели, нас, пацанов, голодных и оборванных. Они нас вытаскивали из этих состояний, и, повторяю, если бы не они, я бы не смог выжить.

Что касается Лавренева, то в «Сорок первом», конечно, есть сострадание и к офицеру, и к Марютке, но все-таки она его убивает. Все, что пришло с революцией, еще не растворилось в воздухе.

И.Л.Бражников. Скажите, Игорь Петрович, сегодня, во втором десятилетии XXI века, каково Ваше отношение к появлению Исуса Христа во главе красногвардейцев в поэме Александра Блока "12"?

И.П.Золотусский. Вы знаете, может быть, я заблуждаюсь, может, это уже на старости лет мне в голову приходят такие мысли, но я считаю, что другого пути нет. Да, путь красногвардейцев кривой, путь кровавый, путь, усеянный трупами, а все равно Блок ничего не мог с собой сделать. Когда его упрекали, что он поставил во главе этого шествия Христа, он сказал: я согласен, что Он не должен быть здесь, но в какой-то момент я почувствовал, что я не могу без этого. И я так же чувствую сейчас. Только Христос может быть там, впереди. Другого нет. И не важно, кто идет. Может, это будет идти толпа оборванцев, может, это будут идти, простите меня, киллеры, говоря современным языком, пусть это будут идти проворовавшиеся чиновники или лживые идеологи, но впереди - только Он. Господь ведь всегда предупреждает. Иногда он предупреждает строго, путем наказания. Он наказывает, но он и прощает, открывает тебе дорогу, чтобы ты был другим. Я это испытал и понял на себе. Думаю, что это происходит со многими людьми, но это может произойти и с обществом, и со страной в целом.

И.Л.Бражников. Еще один вопрос. Каково Ваше объяснение неожиданного "превращения", происшедшего с Сергеем Есениным между строками "Господи! Я верую..." ("Пришествие", 1917 год) и "Тело, Христово Тело выплевываю изо рта"? ("Инония", 1918 год). Какой переворот мог произойти в душе поэта, выступавшего в костюме Ивана-царевича перед царской семьей в 1916 году, а в 1919 - 1920-х позиционировавшего своего героя как "хулигана"?

И.П.Золотусский. Вопрос, безусловно, законный, но ответить на него очень трудно. Я думаю, что объяснение надо искать через артистическую жизнь Есенина. Есенин был в значительной мере артист, которым вертела публика, и то, что она требовала, кричала и аплодисментами своими призывала, он и делал. Опять-таки мы должны понимать, что это был крестьянский сын, который попал в город. Скажем, Толстой никогда бы этого не сделал, я имею в виду выступление перед царской семьей, да и не только Толстой. Но надо простить это Есенину. Я, кстати, очень люблю Есенина и часто вспоминаю его слова:

Лежит, как Библия, пузатый "Капитал"…
Нет никогда, ни при какой погоде
Я этих книг, конечно, не читал.

Кроме того, касаясь затронутой Вами темы, надо учитывать, что Есенин последних лет своей жизни был уже разрушенным человеком.

М.В.Демурин. Говоря о Шолохове, Вы сказали только о «Тихом Доне» и ничего не сказали о «Поднятой целине», других его произведениях. Но ведь «Поднятая целина», «Судьба человека», «Они сражались за Родину» тоже все наполнены состраданием к людям.

И.П.Золотусский. «Поднятая целина» писалась уже, я бы сказал, под другим солнцем, чем «Тихий Дон». Тогда Шолохов был молодой, он был тогда бесстрашен. Об этом говорит спасение им сына Платонова. Кто спас сына Платонова, вытащив его из Норильска? Это сделал Шолохов. Он сам обратился к Сталину с просьбой вернуть его. Мы знаем факты, как Шолохов спасал своих единостаничников. Среди них не было верных псов власти, он просто жалел этих людей, считал их полезными. То есть в поступках Шолохова-человека было много того, что не могло не отразиться и в его «Поднятой целине». Я согласен с тем, что это не одиозная книга, где все написано двумя красками: белой и черной. Хотя, конечно, белогвардейцы, Островнов изображены с тенденцией. Так же, как, впрочем, и Кошевой в «Тихом Доне. Это были уступки Шолохова. Тем не менее, конечно, ему всех их, конечно, даже Нагульнова, жаль. Это есть в книге. Они не возбуждают ни отторжения, ни ненависти, безусловно. Военная проза Шолохова малоизвестна. Знают, в основном, только его рассказ «Судьба человека». Не могу сказать, что это один из лучших русских рассказов, но он был прекрасно сыгран в кино и произвел сильное впечатление. Что же касается его недописанного романа «Они сражались за Родину», его судьба мне не совсем понятна. С одной стороны, там есть прекрасные куски, которые тоже попали в фильм, а есть чисто партийная публицистика, написанная языком газеты «Правда». Я знаю, что не зря его навещал Хрущев, человек грубый и упрямый. Шолохов, конечно, не был Толстым в том смысле, что Лев Толстой мог отказаться от Нобелевской премии. Толстой был свободный человек, а Шолохов не был свободен.

И.Л.Бражников. Можно ли, на Ваш взгляд, говорить о "национал-большевизме" авторской позиции в романе Алексея Толстого "Хождение по мукам" и "Белой гвардии" Михаила Булгакова?

И.П.Золотусский. У Булгакова этого точно нет. Булгаков в этом романе далек от подобных идей. Об этом говорят многие страницы романа. И, главное, роман заканчивается тем, что к городу подходит красноармейский бронепоезд и в небе зажигается «красноватая», как пишет Булгаков, звезда войны Марс. Часовому-красноармейцу она кажется пятиконечной, и на груди у него отсвечивает такая же красная пятиконечная звезда. Напомню, что «Белая гвардия» была написана в 1925 году и напечатана за границей. А уже пьеса «Дни Турбиных», написанная как бы на основе этого романа, - это жалкое сочинение, потому что Булгаков там все исказил, все переделал. Ему очень хотелось, чтобы это было на сцене. Что касается Алексея Толстого, то он и есть «третий Толстой», как его назвал Бунин, который не верил в искренность Алексея Толстого, зная, что он циничен и нагл. И вполне допустимо, что Алексей Толстой был готов идти на любые соглашения с этой идеей и ее исполнителями.

И.Л.Бражников. Игорь Петрович, а каким образом, с Вашей точки зрения, могли совмещаться концепты Революции и Христианства в творческом сознании Мережковского, Блока, Волошина, Клюева, Есенина и др.?

И.П.Золотусский. Во-первых, все это были люди крещеные, люди воспитанные своими православными бабушками, дедушками, отцами. Правда, у Блока отец был неверующий. Но Блок - это великий прорыв к Богу, прорыв через собственные грехи, через искушения и соблазны! В этом величие Блока, этого интеллигента, сына профессора Варшавского университета, который разошелся с его матерью, человека, женатого на дочери Менделеева и погубившего ее. Я обычно не говорю об этом на лекциях, но ведь эта теория «вечной женственности» исковеркала их жизнь, он не прикасался к жене, понимаете, считая ее «вечной женственностью», до которой нельзя дотрагиваться руками. И он ее поставил на путь… Сначала появился Белый, потом пошли другие. Она стала артисткой, начала гастролировать, родила ребенка. Она была несчастной из-за этого. Это один из великих грехов Блока.

Что касается революции, то Блок подошел к ней, конечно, как артист. Он услышал в ней звуки музыки, музыки Вагнера. Обратите внимание: когда он пишет о музыке революции, он никогда не вспоминает русских композиторов, а только Вагнера. Блок был умница, Блок был великий человек, но он уверовал, что музыка спасет нас, что в революции, в этом идущем на нас шуме, звучит какая-то высшая новая музыка. Это было его великое заблуждение и, безусловно, его трагедия.

Судьбы Мережковского я глубоко не знаю, но вижу, что Мережковский был «теоретический» христианин, головной.

Есенин - полностью дитя русской деревни, который никак не может оторвать себя от Бога: «положите меня в русской рубашке под иконами умирать», - просит он.

Настоящий христианин - это, конечно, Волошин. Он христианин безо всяких этих пререканий в голове в духе Достоевского, христианин в душе и сердце. Он всех жалел, всех спасал, всем помогал. Это замечательная фигура русской жизни и, конечно, русской поэзии. Волошин чище их всех.

И.Л.Бражников. Игорь Петрович, как Вы оцениваете место Розанова в литературном процессе XX века?

И.П.Золотусский. Розанов внес очень сильно звучащую ноту нигилизма в русское сознание, в русскую литературу. Он, как подстрекатель Достоевского (у Достоевского таких героев очень много), все время покушался оспаривать святыни, в том числе Христа. Он делал это до последних дней своей жизни, и лишь в своей последней работе «Апокалипсис нашего времени» Розанов отчасти признает Христа. В чем состояли его расхождения с христианством и Христом? В якобы существующем презрении христианства к проблеме пола, игнорировании христианством этой проблемы, его отношении к ней, как к преступлению и проявлению самых низких чувств человека. Это вызвало протест Розанова уже в религиозно-философском плане. Что касается его оценки русской литературы, то он жестоко ошибся, жестоко провалился с оценкой Гоголя. Он писал о Гоголе как о человеке, который прошел со своим смехом по России, разрушая все и подминая все под себя. Он писал, что это был не человек, а просто некий персонаж нечистой силы. Так он оценивает Гоголя. Гоголя, который, на самом деле, нес свет. О самом же себе Розанов говорил так: у меня на одном плече сидит ангел смеха, а на другом плече - ангел слез. То есть он был человек, конечно, чувствующий, понимающий очень много, очень талантливый, но, по-моему, очень циничный.

В.В.Аверьянов. Игорь Петрович, каково, по Вашему мнению, место Велимира Хлебникова в современной ему литературе и в литературе будущего?

И.П.Золотусский. Я бысказал, что Хлебников - это писатель для писателей. Это поэт, которого читали и будут читать только любители стихотворства. Они будут искать в нем какие-то внешние формальные достижения, которые могут быть им полезны. Но он никогда не будет писателем русского народа. Это частное, талантливое, конечно, но причудливое и далекое от людей явление.

В.В.Аверьянов. А как Вы относитесь к творчеству Леонида Леонова, к его методу, в частности, в романе «Пирамида»?

И.П.Золотусский. Роман «Пирамида» я читал только в отрывках. Даже не знаю, как это назвать. По-моему, это уже какое-то сумасшествие старости. Леонов никогда не был философом, а в романе «Пирамида» он вдруг превратился в философского писателя и не смог распутать своих собственных философских мыслей. Что касается метода в его прозе, то он очень неровный. Леонов как раз относится к писателям, которые поддавались давлению. Он написал, с одной стороны, «Барсуков» или прекрасную пьесу «Нашествие», а с другой, - «Русский лес», типично советский роман, где отрицательные герои носят фамилию, оканчивающуюся на «-ский», и вокруг них попахивает «влиянием Запада». Так писал Симонов, но для Леонова это недостойно. Одним словом, Леонид Леонов - это изломанное русское явление несостоявшегося, в целом, писателя.

В.В.Аверьянов. Не могли бы Вы описать в общих чертах свое видение поэтического процесса во второй половине XX века: насколько адекватен в общественном сознании образ таких фигур как Бродский, Вознесенский, Высоцкий, Рубцов, другие? Где здесь границы между мифами о поэтах и большой поэзией?

И.П.Золотусский. Мифы окружают все эти имена, особенно имя Бродского. Начнем с него. Недавно в Москве появился памятник Бродскому. Он стоит во дворе дома напротив американского посольства, на другой стороне улицы. Бродский там изображен в виде человека, высоко поднявшего голову, и за ним - толпа каких-то то ли бомжей, то ли непонимающих его читателей, какая-то серая масса. И я задаю себе вопрос: почему Пушкин склоняет голову на памятнике, Гоголь склоняет голову на памятнике, Достоевский склоняет голову на памятнике, а Бродский поднимает нос вверх? Не отвечает ли это его поэтике? Он, конечно, очень талантливый человек, я читал его прекрасное послесловие к «Котловану» Платонова, никто так не написал, как он. Он был умница, но ранний Бродский был подлинный поэт, а поздний Бродский - это уже версификатор.

Талантливым человеком был и Вознесенский. Он очень хорошо начал. Его первый сборник «Мозаика» вышел во Владимире в начале 1960-х годов, и я до сих пор помню строку из этой книжки, из стихотворения «Осень»: «…Последней паутины блеск, последних спиц велосипедных». Вот таким был Вознесенский. А уже вот эти «шир», «быр», «мыр» - хлебниковская отрыжка последних лет - это не поэзия.

Что сказать о Высоцком? Высоцкий - это мы сами, это наша жизнь. Был ли он поэтом? Думаю, что нет. Он уличный певец.

А вот Рубцов - настоящий поэт. Конечно, из крыла Есенина. Но написал он, к сожалению, мало, и остался одиноким. Продолжения-то нет.

М.В.Демурин: Говоря о русской поэзии XX века, нельзя, видимо, обойти вниманием фигуры Ахматовой и Цветаевой? А если говорить о последней трети XX века, то Глушковой?

И.П.Золотусский. Разумеется, но, когда я слышу имена Ахматовой и Цветаевой, я всегда думаю: а почему никто не называет имя Заболоцкого? Ведь великим поэтом XX века был Заболоцкий, а не, скажем, Пастернак, который написал последние прекрасные стихи, включив их в слабый роман «Доктора Живаго». Перед Ахматовой я преклоняюсь. Цветаева меня раздражает своей страстностью, своим напором. Это как Бетховен, чья музыка всегда давит на меня. Я думаю, что имена Цветаевой, Мандельштама, Пастернака, отчасти даже Ахматовой, рядом с Заболоцким тускнеют.

Татьяна Глушкова – замечательный поэт. Нам с Михаилом Васильевичем довелось слушать ее стихи в исполнении Саввы Ямщикова. Я был с ней знаком. Познакомился в Михайловском, где она водила экскурсии. Эта женщина была одинокая, больная, но прекрасный поэт. Она очень любила Свиридова и посвятила ему замечательные стихи. Ее сборник «Не говорю тебе прощай…», из которого нам читал Ямщиков, все время лежит у меня на полке, и я его очень люблю.

М.В.Демурин. Если говорить о «городской» прозе, о произведениях типа «Иду на грозу» Гранина или «Кафедра» И.Грековой, то ведь в них тоже присутствует вектор обережения народа, о котором Вы говорили. Я имею в виду попытку разобраться в психологии современника, уберечь его от преступления нравственных устоев, будь то в науке или в частной жизни…

И.П.Золотусский. Это все-таки более по части публицистики. Некая внутриинтеллигентская правда, которая не поднимается выше этого.

В.В.Аверьянов. А в русской литературе конца XX века Вы видите звезды первой величины?

И.П.Золотусский. Нет. Последний взлет XX века, как я уже сказал, - «деревенская проза», но это 1970-е годы. Большинства писателей этого направления уже нет. Живы лишь Белов и Распутин. В 1980-е - 1990-е годы у Распутина вышло несколько сильных вещей. Часть из них, включая рассказ «Что передать вороне?», были включены в сборник «Век живи – век люби». Был еще цикл прекрасных рассказов. Это вещи совершенно нового Распутина.

Хочу назвать еще Фазиля Искандера. Он же написал сагу, которую я, безусловно, не сравниваю с «Сагой о Форсайтах», но, во всяком случае, «Сандро из Чегема» - это единственный эпос, написанный в XX веке. Если не считать, конечно, Набокова.

В.Ю.Венедиктов. Игорь Петрович, у меня как раз вопрос по Набокову. Он как-то выпал из Вашего рассказа. Понятно, что это писатель эмиграции, а русский писатель живет только на родине или в непосредственной связи с ней. Тем не менее, Набоков, даже написав часть своих произведений на английском языке, остался крупным, на мой взгляд, русским писателем. Как Вы оцениваете его творчество? Есть у меня и конкретный интерес. Возможно, Вам известно о нашумевшей "полемике" о. Всеволода Чаплина вокруг "Лолиты"? Согласны ли Вы с его мнением, что "Лолиту" нужно пересмотреть на наличие откровенного детоложства ("педофилии")?

И.П.Золотусский. Я читал интервью этого церковного деятеля. Начнем с того, что в нем есть ошибка. «Лолиту», действительно, отказались тогда печатать в Америке из-за сомнений в нравственности этого произведения, и она была напечатана во Франции, но не в порнографическом издательстве. Вообще, мне кажется, что «Лолита» не имеет никакого отношения к порнографии. Это поэтическая вещь. Если же говорить о педофилии… А что мы будем тогда делать с Федором Михайловичем? Ведь у Достоевского это посильнее выражено! Возьмите «Преступление и наказание», где речь идет об истории с девочкой у Свидригайлова. Возьмите «Братьев Карамазовых», когда Иван с девочкой едет в коляске и гладит ее. В «Бесах» Ставрогин развратил сиротку. Всюду у Достоевского появляется этот мотив. Я даже рискнул сказать в своем «Слове о Гоголе», с которым я выступал в юбилейный день, что во втором томе «Мертвых душ» есть такая подробность: отец Чичикова взял на воспитание сиротку и развратил ее, и что Гоголь подарил этот сюжет Достоевскому. Я не хочу утверждать, что сам Достоевский занимался этим, хотя Страхов сомневался и в своем письме к Толстому писал, что все это Достоевский пишет о себе. Я просто хочу сказать, что эти сцены, это влечение, эта страсть выражены у Федора Михайловича гораздо сильнее, нежели в «Лолите» или у Маркеса. Казалось бы, Достоевский хочет сказать нам, как низко пали его преступные и развратные персонажи, но это написано так сильно, что это увлекает.

Про Набокова я не могу сказать, что по прочтении «Лолиты» кому-то может захотеться пойти и изнасиловать соседскую девочку. Любовь главного героя не приносит счастья. А столько поэзии в этом романе! Помните, взмах руки во время игры в теннис… Вот что для меня ценно. У Достоевского этого нет совершенно. Я уже не говорю об описании американских провинциальных городков, где они останавливались. По этому роману я узнал провинциальную Америку.

Если же говорить о Набокове в целом, то это, конечно, громадное явление. Мое отношение к нему началось с неприятия. Сначала он мне казался надменным, холодным и т.д., а потом я понял, что это не так. Сейчас я думаю, что после Платонова это второй русский писатель XX века, который останется. Я очень люблю его рассказы, его первые романы, написанные на русском – «Машеньку», «Дар» и другие. Я даже люблю его стихи, в которых его душа выразилась сильнее, чем в прозе, более искренне. В прозе Набоков закрыт, он не допускает к себе близко. Он пишет о тяжкой ноше нравственности, которая ему надоела. Казалось бы, он отторгает от себя все. А в стихах он очень открыт - так же, как в воспоминаниях о смерти своего отца (он видел, как тот был убит в 1922 году террористом). И даже начав писать на английском языке, он все равно продолжает оставаться русским писателем. На английском он пишет роман, который называется «Bend Sinister». Это, на мой взгляд, лучший антитоталитаристский роман, который существует в мире. На русский он переведен как «Под знаком незаконнорожденных», поскольку «bend sinister» - это геральдическое название, которое обозначает некую полосу, которая проходит через герб и свидетельствует о том, что его обладатель – незаконнорожденное дитя аристократа. Это замечательная книга, ее не мог написать нерусский писатель. Все, что он пережил как русский человек, где бы он ни жил - в Америке, в Париже ли, в Женеве или под Женевой, - все там есть. Там такая боль! И одновременно… непреодолимая связь с русской литературой XIX века. Боль, которая пришла оттуда, отозвалась в этом романе Набокова, как эхо, как удар колокола. Я понял, что это великий русский писатель.

Набоков - писатель артистического склада: он все время играет словами, все время подставляет какие-то цитаты, постоянно находится внутри русской литературы и ее текста, но сохраняет связь не только с русской литературой, а с самой Россией. Россия присутствует не только в его воспоминаниях – замечательных, кстати говоря, воспоминаниях, которые называются «Speak, Memory» («Память, говори») и переведены им же на русский язык, - она присутствует ну просто в каждой клетке его поэтического слова.

А комментарии к Евгению Онегину? Почитайте их, это прекрасная книга! Она написана с таким терпением, такой тщательностью в прочтении текста самого романа, с таким знанием жизни и той литературы, которая окружала Пушкина в то время, когда он писал его! Это поражает. Кстати говоря, оценка Набоковым Татьяны совсем не такая, которую дал ей Достоевский. Татьяна в понимании Набокова - это слепок с французских романов, которые она читала, это сплошные цитаты... Я, правда, к Татьяне отношусь совсем иначе: «…Я другому отдана и буду век ему верна...»

М.В.Демурин. Если бы она была полным слепком, то в конце поддалась бы призыву Онегина, но она все-таки не поддалась. Тем не менее, конечно, Татьяна не во всем русская женщина: домашнее хозяйство она не ведет, детей нет, сидит в будуаре и плачет над соблазнительными письмами. Идеал русской женщины у Пушкина - это Маша Миронова в «Капитанской дочке», но он к нему пришел не сразу, и Татьяна – важнейшая ступень.

И.П.Золотусский. Тут Вы правы. Вдова Пшеницына из «Обломова» для меня выше Татьяны. Если же говорить о «Евгении Онегине», то ведь это, по существу, роман-дневник, это исповедь Пушкина о своем росте, о своей жизни, о своих очарованиях и разочарованиях. Самая интересная фигура этого романа – он сам.

М.В.Демурин. Игорь Петрович, как Вы считаете, почему никто из русских писателей послереволюционной эмиграции не решился на крупный, типа «Тихого Дона», роман о сломе русской жизни, приведшем к 1917 году, к Гражданской войне? Разве что «Солнце мертвых» Шмелева можно вспомнить и Алданова с его трилогией «Ключ», «Бегство» и «Пещера». И что Вы думаете о сегодняшних русских писателях, которые живут за границей?

И.П.Золотусский. Первый вопрос очень непростой. Скажу лишь, что «Bend Sinister» - это вещь именно из этой категории.

Что касается современных так называемых «эмигрантов», то им не о чем писать. Вообще, если брать проблему писателя и эмиграции в целом, то все свои лучшие вещи те, кто уехал, написали в России. И Бунин, и Аксенов, и Солженицын. Набокова мы не включаем, потому что он выехал еще юношей. Опыт говорит, что русская литература по-настоящему может существовать только в России. Там они ничего подобного создать не могли.

Кстати, об отношении к эмиграции. Во время недавней поездки в Екатеринбург я познакомился со многими интересными людьми, и в том числе с одним человеком, имя которого вы, вероятно, знаете: его зовут Юрий Ройзман. У него есть свое крупное собрание старообрядческих икон, а он ведь еврей. Правда, мать у него русская. И старообрядцы его к себе пускают, понимаете? Они ему доверяют. Я вам просто хочу прочесть одно его стихотворение. Оно, на мой взгляд, удивительно для человека его поколения – ему 49 лет.

Итак, все решено. Мы остаемся.
Не едем. И уже не торопись.
Пусть тот, кто хочет, - катится. Катись
И ты туда. Мы как-нибудь прорвемся.
А если не прорвемся, то прервемся.
Кому она нужна, такая жизнь?
А не нужна - возьми и откажись.
А что до нас - мы как-нибудь прорвемся.
Не торопись и доводы сложи.
Все решено, и мы не побежим.
И незатем, что вдалеке не слаще.
Кто выжил здесь, тот ко всему привык.
Но как оставить русский мой язык?
Боюсь уйти. Они его растащат.

В.Ю.Венедиктов. Игорь Петрович, у меня личный вопрос по Блоку. В период революционных потрясений, в начале 1918 года, сразу же после окончания поэмы "Двенадцать" Блок пишет стихотворение "Скифы". Не является ли это стихотворение пророческим в том смысле, что Блок, опередив евразийцев, первым дал рецепт сохранения России и того явления, которое сегодня самые разные люди, вкладывая в это свой смысл, называют "русской нацией":

Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы.
Попробуйте, сразитесь с нами!
Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы,
С раскосыми и жадными очами!

Не следует ли, наконец, России вслед за "прозревшим" Блоком отойти от "западного идола" и, наконец, понять, что путь России - это путь Востока? Что Россия и есть Восток? Что Россия слита с Востоком? Не считаете ли Вы, что стихотворение "Скифы" должно стать Гимном России и как можно скорее?

И.П.Золотусский. Насчет гимна я не берусь судить, но то, что Блок заглянул через полстолетия вперед, а то и больше, - это правда. Заглянул, я думаю, даже сам того не подозревая, как истинный поэт. Ведь кажется, что приведенные Вами слова написаны сейчас! Получается, что он это предвидел.


Количество показов: 9709
Рейтинг:  4.07

Возврат к списку

Книжная серия КОЛЛЕКЦИЯ ИЗБОРСКОГО КЛУБА



А.Проханов.
Русский камень (роман)



Юрий ПОЛЯКОВ.
Перелётная элита



Виталий Аверьянов.
Со своих колоколен



ИЗДАНИЯ ИНСТИТУТА ДИНАМИЧЕСКОГО КОНСЕРВАТИЗМА




  Наши партнеры:

  Брянское отделение Изборского клуба  Аналитический веб-журнал Глобоскоп   

Счетчики:

Яндекс.Метрика    
  НОВАЯ ЗЕМЛЯ  Изборский клуб Молдова  Изборский клуб Саратов


 


^ Наверх